Александр Вейн
МОЗГ И ТВОРЧЕСТВО

Изучение деятельности мозга человека, связей его физиологии с психикой остаётся одной из наиболее интересных и важных проблем современной биологии и медицины. Создав и нас самих и всю нашу цивилизацию (в том числе и методы для изучения самого себя), мозг все ещё остается самым загадочным творением природы. Как устроен мозг, известно давно и почти во всех подробностях. В каких процессах участвует тот или иной его отдел, тоже более или менее известно. С достаточным основанием мы можем судить о функции любой его структуры (даже о функциях некоторых нейронов), а также о том, что случится с нами, если эта структура выйдет из строя или что-то изменится в её режиме.

Да, мы немало знаем о мозге и с каждым годом узнаём все больше и больше. Но то ли это знание, к которому во все времена стремились медицина, физиология, психология и которое должно дать ответ на вопрос: где и как рождается мысль, возникает чувство, хранятся и оживают воспоминания, в чём заключается связь между интеллектом, талантом и структурными или функциональными особенностями мозга?

Нет, пока это ещё не то знание. Задача ведь заключается в том, чтобы соединить в непротиворечивую систему все сведения о мысли и мозге, накапливавшиеся до поры параллельно друг другу, подвести под процессы и явления психики физиологическую и биохимическую основу и вместе с тем учесть все пути, которыми психические факторы воздействуют на эту биохимию и физиологию.

Но реальна ли эта задача? Не сталкиваемся ли мы здесь с принципиальной преградой, из-за которой человек действительно скорее разберется в том, что делается в немыслимо далеких скоплениях галактик, нежели в скоплениях нейронов, заключённых под его черепной коробкой?

Ещё полвека назад такой вопрос не показался бы праздным даже тем (а может, как раз именно тем), кто непосредственно изучал мозг и был осведомлён обо всём, что относится к его деятельности. Лишь в последние десятилетия благодаря изощрённой технике проникновения в мозг, тончайшим электрическим и химическим методам его исследования, благодаря переосмыслению старых и рождению новых идей – лишь в последние десятилетия начали проступать из тумана предположений фрагменты того знания, к которому стремится наука. Кое-где эти фрагменты уже складываются в цельную картину, причём тесная, вполне определённая связь между мозгом и мыслью обнаруживается на всех возможных уровнях – от нейрона до полушария, с одной стороны, и от простейшей нервной реакции до акта творчества – с другой.

Да, именно творчества – этого наивысшего рода человеческой деятельности. О нём высказано бессчётное количество гипотез и написана тьма трактатов, ибо творчество, его мотивы и механизмы, сопутствующие ему психические состояния и физиологические процессы – всё это занимало и продолжает занимать не одних только психологов и физиологов, но и всех, кто творит сам, – писателей, художников, учёных...

Что же такое творчество? В самой общей форме это создание «качественно новых материальных и духовных ценностей», как сказано в последнем издании «Философского словаря». Новизна – вот что отличает творчество от ремесла. Творец не может не владеть всеми секретами и навыками своего ремесла, а ремесленник может и не быть творцом, он может до гробовой доски идти по проторенной дорожке. У одного есть творческая жилка, у другого её нет. Но где она находится, эта жилка?

Когда-то этим вопросом задавалась френология. Френологов принято вспоминать со снисходительной улыбкой, даже высмеивать их, но разве они были дальше от истины, чем, скажем, астрологи, пытавшиеся найти закономерности влияния небесных тел на земные дела, или алхимики, изучавшие превращение веществ? Френологи искали материальный субстрат «дара свыше» – занятие само по себе весьма достойное и отнюдь не бесплодное. Они искали не там, где надо, – вот их ошибка; будь это игра, им можно было бы крикнуть: «Тепло!» Разве этого мало для чистого умозрения?

А где «горячо»? Целые поколения ломали голову над этим, подсчитывая вес и объём мозга у великих людей и разводя в недоумении руками, если мозг у выдающейся личности (например, у Анатоля Франса) оказывался, как у младенца. Они измеряли отношение веса головного мозга к весу спинного, удельный вес лобной доли в общей массе больших полушарий, количество и длину извилин и так далее. Всё это тоже было «тепло», а иногда и «горячо», особенно если речь шла о развитии интеллекта вообще, ибо у вида «гомо сапиенс» зависимость интеллекта от удельного веса лобной доли и развитости извилин несомненна. Но интеллект и творческая жилка – вещи не совсем одинаковые...

Приведённое выше определение творчества говорит нам о процессе и его результатах, но умалчивает о том, как начинается этот процесс, что служит для него источником и побудительной силой. Физиологи и психологи давно доказали, что за интеллектуальной сферой, за любым психологическим и поведенческим актом лежит сфера мотивационная. Какие же мотивы побуждают человека к творчеству, какие цели преследует он – не вторичные, конкретные цели, которые человек ставит перед собой сам, включая в личные свои планы, а цели общие, неосознаваемые, первичные, вырастающие из потребностей духа и тела, из потребностей организма?

«Цель творчества – самоотдача, а не шумиха, не успех» – эти стихи Пастернака цитируют по поводу и без повода, они стали общим местом. Повод, впрочем, нешуточный: кто из творцов был равнодушен к успеху, кто не отдал дани шумихе, тщеславию, суете, кто, особенно в юности, не мечтал «о доблести, о подвигах, о славе»? Но всё это лишь побочный мотив творчества, он может звучать громко, может – тихо, может и совсем не слышаться. Это даже не мотив, а стимул – нечто, являющееся извне, а не изнутри. Цель же творчества – действительно самоотдача, а что до успеха, то, обнаружив тщету своих усилий достигнуть его, творец находит утешение в том, что потомки его поймут. Стендаль, например, говорил, что читать его будут через сто лет; так оно и вышло.

Стендалю принадлежит и глубокая мысль о мотивах творчества. Искусству, писал он, «нужны люди немного меланхоличные и достаточно несчастные». Человек меланхоличен, несчастен, ибо душу его тяготит и переполняет клубок психологических конфликтов. Искусство – способ их разрешения. Конфликты вытесняются в сферу подсознания и у натур художественных превращаются в живопись и музыку, в стихи и прозу. Создавая произведения искусства, человек освобождается от внутреннего конфликта и хотя бы на время расстаётся с меланхолией и ощущением несчастья. «От многого я уже освободился – написал про это», – говорил Хемингуэй, в чьих произведениях действительно угадываются, а часто и видны мучившие его конфликты. О творчестве как об освобождении говаривал и Гёте, чье олимпийское спокойствие и величавая безмятежность слишком уж знамениты, чтобы не заподозрить в них плод постоянной самодисциплины.

Но исчерпываются ли мотивы творчества давлением внутренних конфликтов, стремлением к освобождению от них? Очевидно, нет. Хемингуэй не был бы Хемингуэем, если бы не обладал не зависящим от конфликтов оригинальным литературным даром, избытком жизненных сил, фантастическим упорством, артистичностью, восприимчивостью к урокам старших мастеров. А Гёте? Если «Фауст» и дает желающим некоторый простор для поиска конфликтов, то искать их в «Ифигении» или в «Поэзии и правде» даже для изощрённейшего психоаналитика было бы большой самонадеянностью. А как быть с научным творчеством? С философией? Сводить всякое творчество к избавлению от конфликтов всё равно, что сводить любовь к инстинкту.

Но что значит тогда «самоотдача»? Самовыражение. В это понятие входит всё: и освобождение от внутренних конфликтов (которых никто и не думает отрицать), и неподвластное их гнёту стремление реализовать свой дар, угадываемый часто ещё в отрочестве, и радостная игра, и желание откликнуться на запросы того общества, к которому творец принадлежит, и удовлетворение первичной своей любознательности – отклик на постоянную пульсацию вопрошающего разума.

В процессе творчества, на что бы оно ни было направлено, человек познает мир и себя. Решение же всякой творческой задачи, в явной или неявной форме, заключается в том, что ум наш задаётся вопросами. Ответ на каждый предыдущий вопрос служит опорной площадкой для последующего. Нередко эти вопрошания воспринимаются человеком как наиболее плодотворный метод мышления. «Мыслить – значит говорить с самим собой... слышать себя самого», – говорит Кант. «Для доказательства необходимы два лица, – развивает эту мысль Фейербах, – мыслитель раздваивается при доказательстве; он сам себе противоречит, и лишь когда мысль испытала и преодолела это противоречие, она оказывается доказанной. Мыслитель лишь постольку диалектик, поскольку он – противник самого себя. Усомниться в самом себе – высшее искусство и сила». Этого искусства и достигает всякий открыватель новых ценностей, ибо он знает или чувствует инстинктивно, что в диалоге, в противоборстве с самим собой рождается истина, часто являющаяся ни чем иным, как формой для неосознанного.

Физик Э. Л. Андроникашвили вспоминал как-то об одном открытии Толстого – о разговоре Наташи и Пьера. Наташа рассказывает Пьеру о своей любви к князю Андрею и о смерти князя. Она описывает свои переживания и вдруг начинает ощущать несоответствие того, о чем она говорит, своему отношению к Пьеру. Она сознаёт, что её чувства к князю Андрею поколеблены и временем и этим рассказом, она почти понимает, что уже не любит князя и что в ней просыпается любовь к Пьеру. Но она не в силах сказать о ней, потому что для выражения нового чувства у неё ещё нет образов и нет слов. Слова у неё есть только для старой любви; они уже перестали выражать истину, но она ещё не может расстаться с ними.

Неосознанная мысль не вытеснит сознаваемую, хотя та уж изжила себя, пока для неё не выкристаллизуется словесно-образная форма. Форму же эту дает диалог, внутренний или внешний – всё равно. Не заговори Наташа с Пьером и не прислушайся она к своим словам, она бы ещё долго думала, что любит князя. Диалог положил начало рождению формы для неосознанного, сделал его видимым. И это присуще мышлению вообще, справедливо замечает Э. Л. Андроникашвили. Часто бывает так, что учёный, едва начав рассказывать коллеге о своей идее, не услышав ещё мнения собеседника, уже знает, прав он сам или ошибся: смутная идея приняла ясные очертания. Нет лучшего способа найти оценку мысли, чем послушать самого себя, свою речь, обращённую к собеседнику.

Основа рече-мыслительных процессов – диалог. К такому выводу пришли филологи Е. Ф. Будде и Л. В. Щерба, изучив северные говоры и язык лужичан. Диалог первичен, монолог вторичен, несамостоятелен, непрочен – в конце концов он всегда сползает к диалогу. С самим собой беседует и борется Гамлет: он раздваивается, чтобы понять самого себя. Каждая мысль Достоевского, по замечанию литературоведа М. М. Бахтина, «ощущает себя репликой незавершенного диалога». Диалогические отношения, говорит он, это «почти универсальное явление, пронизывающее всю человеческую речь и все отношения и проявления человеческой жизни, вообще всё, что имеет смысл и значение».

Диалогические отношения обнаруживаются в самых неожиданных сферах. Например, искусствовед Д. В. Сарабьянов усматривает их в портретах Кипренского. «У Кипренского, – пишет он в недавней своей книге «Русская живопись XIX века среди европейских школ», – остановка перед лицом жизни. Герой вглядывается, соразмеряет, доверяет себе, вверяет себя. Не зря портреты Кипренского обычно сравниваются со стихами другу (жанр такого стихотворения необычайно широко распространён в лирике пушкинского и предпушкинского времени). Особенно автопортреты Кипренского всегда имеют противоположный герою полюс, к которому герой обращён, от которого зависит, с которым связан. Именно перед этим незримым собеседником Кипренский в позднем автопортрете 1828 года выступает растерянным банкротом, словно заискивая перед кем-то».

Этот «кто-то» – он сам, постоянный свой собеседник – то строгий и взыскательный судья, то единственный друг, способный понять любую странность. Но может быть, это не собеседник, а двойник? Академик А. А. Ухтомский различает их. «Двойник умирает, чтобы дать место Собеседнику», – пишет он. Труднее всего человеку освободиться от Двойника – от автоматической наклонности видеть в каждом встречном самого себя, или, как говорят, мерить всех на свой аршин. Как только будет преодолен Двойник, откроется путь к Собеседнику. Собеседник для Ухтомского – это не только человек, это и произведение искусства, книга, научный факт, орудие труда – словом, всё, что лежит вне предвзятых доминант, за пределами устоявшегося, привычного и уже бесплодного отношения к миру. Понять эту реальность, освободиться от предвзятости, вступить в живой диалог с Собеседником – вот первый шаг ко всякому творчеству, первое условие для создания новых ценностей и проникновения в суть вещей.

«Я вот часто задумываюсь над тем, как могла возникнуть у людей эта довольно странная профессия – «писательство», – размышляет Ухтомский. – Я давно думаю, что писательство возникло в человечестве «с горя», за неудовлетворённой потребностью иметь перед собою собеседника и друга. Не находя этого сокровища с собою, человек и придумал писать какому-то мысленному далекому собеседнику и другу, неизвестному, алгебраическому иксу, на авось, что там где-то вдали найдутся души, которые зарезонируют на твои запросы, мысли и выводы... Особенно характерны платоновские «Диалоги», где автор всё время с кем-то спорит, и, с помощью мысленного Собеседника, освещает с разных сторон свою тему... Тут у «писательства» в первый раз мелькает мысль, что каждому положению может быть противопоставлена совершенно иная, даже противоположная точка зрения. И это начало «диалектики», т. е. мысленного собеседования с учётом, по возможности, всех логических возражений. Можно сказать, это и было началом науки».

Ухтомский мог бы привести в пример ещё одни диалоги – «Беседы» Галилея, где в столкновении противоборствующих точек зрения описаны его знаменитые мысленные эксперименты. В наши дни уже не пишут «Диалогов» и «Бесед». Но диалоги – с собеседником реальным или с самим собой – ведутся непрестанно. «От Вас требуется только одно: Вы должны мне противоречить, тщательно всё обосновывая», – писал Вольфганг Паули американскому физику Роберту Кронигу, приглашая его к себе в Цюрих. Не будь этих диалогов, неизвестно, додумался ли бы Паули до существования нейтрино. Паули нужен был оппонент – нужен, чтобы понять самого себя. На первых этапах ему помогал Крониг, а на завершающих – Бор, который считал, что в гипотезе о нейтрино нет нужды, и доказывал это весьма искусно. «Что скажет Бор?» – каждый, кому приходила тогда в голову новая идея, задавал себе этот вопрос. А Бор думал: «Что скажет Эйнштейн?» В 1961 году, будучи в Москве, Бор вспоминал, как много сделал для квантовой физики «этот человек, с его неукротимым стремлением к совершенству, к архитектурной стройности. В каждом новом шаге физики, который, казалось бы, однозначно следовал из предыдущего, он отыскивал противоречия, и противоречия эти становились импульсом, толкавшим физику вперед».

«Вы должны мне противоречить!» Это не прихоть, а потребность ищущей мысли. «То, что было некогда диалогом между разными людьми, становится диалогом внутри одного мозга», – писал крупнейший наш психолог Л. С. Выготский, имея в виду чисто психологическое тяготение развитого интеллекта к внутреннему диалогу. Но тяготение это оказывается и физиологическим: полушария нашего мозга тоже ведут между собою своеобразный диалог. Ведут не уставая, днём и ночью, иногда во весь голос, иногда шёпотом. И это тоже не прихоть, не каприз природы, а способ нашего существования, блестящее изобретение эволюции.

Первым каждого из этих «собеседников» опознал профессор психологии Калифорнийского технологического института Роджер Сперри. В 1981 году ему была присуждена Нобелевская премия по медицине «за выдающиеся открытия в области функциональной специализации полушарий мозга».

Первые исследования, которые Сперри начал в середине 60-х годов, были связаны с поисками «следов» памяти. У кошек и обезьян рассекали мозолистое тело – толстый пучок нервных волокон, соединяющих полушария, – и смотрели, может ли навык, заученный одним полушарием, перейти в другое. Кошке завязывали один глаз и учили её распознавать квадрат. Потом с «необученного» глаза снимали повязку и надевали её на «обученный». Квадрат кошка не узнавала: необученный глаз так и оставался необученным. Зато теперь его можно было научить распознавать круг, и тогда в одном полушарии появлялся один навык, а в другом – другой. Полушария можно было обучить двум противоположным навыкам – идеальная модель раздвоения личности!

Именно личности. Неврологи давно уже заметили, что повреждение лобных долей меняет эмоциональную структуру человека и высших животных, делая их, в частности, беспечными и легкомысленными. У обезьяны рассекли мозолистое тело и в одном полушарии изолировали лобную долю от некоторых мозговых отделов. Затем ей поочередно завязывали глаза и показывали змею. Когда змею увидел глаз, связанный с неповреждённым полушарием, обезьяна пустилась наутек, а когда с оперированным – обезьяна благодушно взглянула на змею и зевнула.

«Расщепление мозга» (так стала именоваться эта операция) испытали и на людях: перерезка мозолистого тела избавляла больных с тяжелой формой эпилепсии от мучительных припадков. И у них после такой операции тоже наблюдалось раздвоение личности, хотя никто не обучал их полушария и не вторгался ни в одно из них. Конечно, функциональная асимметрия полушарий известна давно: подавляющее большинство человечества делится на правшей и левшей, почти у всех у нас есть ведущий глаз и ведущее ухо, речью ведает либо левое (у правшей), либо правое полушарие. Но чтобы правая рука не знала, что делает левая (а именно это и происходило, если сигналы подавались в одно из полушарий «расщепленного» мозга), чтобы предмет, опознанный на ощупь одной рукой, человек не узнавал, ощупывая его другой рукой, – такого ещё никто не видывал.

Но при чем здесь две личности? Разве полушарие, командовавшее правой рукой, вело себя не так, как командовавшее левой? В том-то и дело! После того, как были разработаны методы временного разобщения полушарий как у больных, так и у здоровых людей (с помощью местного наркоза) и созданы особые тесты для их исследования, выяснилось, что традиционное деление полушарий на доминантное (скажем, левое у правшей) и субдоминантное безнадёжно устарело, что у каждого из них просто свой круг обязанностей.

Оказалось, что у правшей левое полушарие ведает не только речью, но и письмом, счётом, памятью на слова, логическими рассуждениями. Правое же полушарие обладает музыкальным слухом, легко воспринимает пространственные отношения, разбираясь в формах и структурах неизмеримо лучше левого, умеет опознавать целое по части. Случаются, правда, отклонения от нормы: то музыкальными оказываются оба полушария, то у правого находят запас слов, а у левого представления о том, что эти слова означают. Но закономерность в основном сохраняется: одну и ту же задачу оба полушария решают с разных точек зрения, а при выходе из строя одного из них нарушается и функция, за которую оно отвечает. Когда у Равеля и Шапорина произошло кровоизлияние в левое полушарие, они не могли больше говорить и писать, но продолжали сочинять музыку, не забыв нотное письмо, ничего общего не имеющее со словами и речью.

Отражение функциональной асимметрии в анатомии полушарий долго не удавалось найти, и это смущало физиологов. Правда, асимметрия двигательных навыков тоже не обнаруживает себя в строении мозга, но, может быть, все зависит от методологии поисков и от уровня, где структурные аналоги могут скрываться? Что, например, означает тот факт, что световое раздражение правого глаза (у правшей) вызывает в затылочных зонах коры, где находятся ассоциативные зрительные поля, более определённый ответ, чем раздражение левого? Не отражение ли это внутренней асимметрии? Поиски приводят физиологов к правой височной доле мозга. Неприятности, которые случаются с нею, отражаются на зрительных функциях обеих полушарий. Эта асимметрия свойственна только человеку: чтобы нарушить таким способом зрительные функции у животного, нужно затронуть височные доли с обеих сторон.

Особая роль правой височной доли у человека объясняется, возможно, тем, что её связи со зрительными зонами противоположного полушария сильнее, чем такие же связи у левой височной доли. Активность этих связей и отражается в асимметрии биологических ответов коры.

Человек не рождается с функциональной асимметрией полушарий. Роджер Сперри обнаружил, что у больных с «расщеплённым» мозгом, особенно у молодых, речевые функции, представленные в правом полушарии в зачаточной форме, со временем совершенствуются. «Неграмотное» правое полушарие может научиться читать и писать за несколько месяцев, словно оно уже умело всё это, но забыло.

Разделение обязанностей между полушариями мозга человека. Центры речи в левом полушарии развиваются главным образом не от говорения, а от писания: упражнение в письме активизирует, тренирует левое полушарие. Но дело тут не в участии правой руки. Если европейского мальчика-правшу отдать учиться в китайскую школу, центры речи и письма постепенно переместятся у него в правое полушарие, ибо в восприятии иероглифов, которым он научится, зрительные зоны участвуют активнее речевых. Обратный процесс произойдет у китайского мальчика, переехавшего в Европу. Если человек останется на всю жизнь неграмотным и будет занят рутинной работой, межполушарная асимметрия у него почти не разовьётся. Не развивается она и у больных олигофренией, угасает, сглаживается у стариков, перестающих заниматься интенсивной умственной деятельностью. Напротив, когда человек решает задачу, требующую умственных усилий, асимметрия его мозговых биоритмов возрастает. Обследование большой группы операторов показало, что наилучших результатов при выполнении задач добиваются те, у кого функциональная асимметрия выражена наиболее отчётливо.

Такую же асимметрию находят и у животных, причём специализация у них приблизительно та же, что и у человека. Щелканье соловья, чириканье воробья, кукование кукушки – всё это находится под контролем левого полушария. Именно левого: ведь пение для птиц – это речь, средство общения, а не музыка, не искусство. Правое же, как и у человека, занято выполнением сложных зрительных функций и ориентацией в пространстве. Бывают и уникальные случаи: недавно советские нейрофизиологи Л. М. Мухаметов и А. Я. Супин разгадали одну из загадок дельфина. Дельфин так устроен, что ему надо каждую минуту-полторы высовываться из воды, чтобы набрать воздуху. Как же он спит? Набирает ли воздух во сне, просыпается ли на те мгновения, когда высовывает своё дыхало, или, может быть, совсем не спит? Запись потенциалов дельфиньего мозга, сделанная с помощью вживлённых электродов, показала: полушария дельфина спят по очереди.

Подобные уникальные факты, вероятно, встретятся исследователям ещё не раз, но нам сейчас важны не они, а общая тенденция: чем ярче у животного выражена функциональная асимметрия, тем оно сообразительнее, тем богаче и свободнее его рассудочные способности. Известно, например, что у крыс мозг самок менее асимметричен, чем у самцов. Самцы распознают сложные фигуры чаще всего правым полушарием, самки же – правым и левым вместе. Не оттого ли самкам, чтобы научиться быстро отличать одну фигуру от другой, требуется вдвое больше времени, чем самцам?

Та же тенденция есть и у человека; не случайно физиологи, установившие прямую связь между степенью асимметрии и умственными способностями, неодобрительно относятся теперь к существовавшей издавна практике переучивания левшей: стопроцентных правшей из них всё равно не выходит, а специализация полушарий может ослабнуть.

Специализация полушарий – столбовая дорога эволюции мозга, и в первую очередь человеческого мозга: недаром у человека она выражена более сильно. Трудовые навыки, речь, мышление, память, внимание, воображение – всё это стало развиваться так бурно и так продуктивно у человека благодаря пластичности его мозга и врожденной предрасположенности полушарий к разделению обязанностей. Многие годы было принято думать, что биологическая эволюция завершена. Теперь, в свете новых данных о функциональной асимметрии полушарий, физиологи склоняются к тому, что она если и не «только начинается», то уж, во всяком случае, продолжается и конца ей пока не видно.

Именно специализация полушарий и позволяет человеку рассматривать мир с двух различных точек зрения, познавать его объекты, пользуясь не только словесно-грамматической логикой, но и интуицией с её пространственно-образным подходом к явлениям и моментальным охватом целого. Специализация полушарий порождает в мозге двух собеседников и создаёт физиологическую основу для творчества.

Присмотримся к этим собеседникам поближе. В своё время было установлено, что реакции полушарий на один и тот же стимул различаются по характеру биоэлектрических потенциалов, причём на электроэнцефалограмме (ЭЭГ) правого полушария альфа-ритм – показатель душевной разрядки, покоя, отсутствия напряжённого внимания – обнаруживался гораздо отчётливее, чем на ЭЭГ левого. Выяснилось, что в асимметрии альфа-ритма находит своё отражение известная заторможенность правого полушария. Оно не растормаживается целиком, как его ни расшевеливай.

Но что эта заторможенность означает? Для того, чтобы понять это, нужно понаблюдать за изолированным полушарием. Сделать это, как уже говорилось, нетрудно: можно подвергнуть одно из них электрошоку, можно и усыпить. У каждого полушария есть своя сонная артерия, по которой к нему поступает кровь. Если в эту артерию ввести наркотизирующее средство, то получившее его полушарие быстро заснёт, а другое, прежде чем присоединиться к первому, успеет проявить свою сущность.

Что же выясняется при таком последовательном усыплении? Давайте усыпим сначала правое полушарие и посмотрим, как будет вести себя левое – не только с интеллектуальной, но и с эмоциональной точки зрения. Посмотреть, оказывается, есть на что: если на интеллектуальном уровне выключение правого полушария особенно не отражается, то с эмоциональным творятся чудеса. Человека охватывает эйфория: он возбуждён и словоохотлив, его реакции маниакальны, он беспрерывно сыплет глупыми шутками, он беззаботен даже тогда, когда правое полушарие у него не «отключено», а по-настоящему вышло из строя, из-за кровоизлияния, например. Но главное – словоохотливость. Весь пассивный словарь человека становится активным, на каждый вопрос дается подробнейший ответ, изложенный в высшей степени литературно, сложными грамматическими конструкциями. Правда, голос при этом иногда становится сиплым, человек гнусавит, сюсюкает, шепелявит, ставит ударения не на тех слогах, во фразах выделяет интонацией предлоги и союзы. Все это производит странное и тягостное впечатление, которое усугубляется в случаях действительно клинических, когда человек не на шутку лишается правого полушария. Вместе с ним лишается он и творческой жилки. Художник, скульптор, композитор, учёный – все они перестают творить. Говорят они без умолку, но их монологи (физиологически – действительно монологи!) не более, чем «взгляд и нечто».

Полная противоположность – отключение левого полушария. Творческие способности, не связанные с вербализацией (словесным описанием) форм, остаются. Композитор, как уже говорилось, продолжает сочинять музыку, скульптор лепит, физик не без успеха размышляет о своей физике. Но от хорошего настроения не остаётся и следа. Во взоре тоска и печаль, в немногословных репликах – отчаяние и мрачный скепсис; мир представляется только в чёрном цвете.

Итак, подавление правого полушария сопровождается эйфорией, а подавление левого – глубокой депрессией. Сущность левого, таким образом, – безоглядный оптимизм, сущность правого – «дух отрицанья, дух сомненья». Каждое – образчик эмоционального экстремизма и нетерпимости, каждое норовит воспользоваться ослаблением собрата, чтобы навязать человеку свою волю. Правое сдерживает эйфорию левого, а левое – «демонизм» правого. Но в норме хорошо отрегулированное их содружество приводит только к плодотворным результатам. В слаженном дуэте крайности и пороки участников отступают на задний план, а добродетели выходят на первый. Левое полушарие обладает завидным запасом энергии и жизнелюбия. Это счастливый дар, но сам по себе он непродуктивен. Тревожные опасения правого, очевидно, действуют отрезвляюще, возвращая мозгу не только творческие способности, но и саму возможность нормально работать, а не витать в облаках. Конечно, пренебрежение советами правого едва ли опасно для жизни: оно всего-навсего прибавит человеку беспечности и заставит отказаться от творческих планов (иногда, правда, это означает отказ от самого себя). Зато неумеренная активность правого полушария может не только воспрепятствовать реализации интеллектуальных усилий, но и вызвать сомнение в ценности самой жизни. Мало того, что человек не найдёт слов для выражения своих мыслей, но ещё и не увидит вокруг ничего хорошего. Вообще говоря, когда речь идет об антиподах, «впряженных в одну телегу», не следует ни на минуту забывать об их взаимодействии, о том, как удаётся им быть впряжёнными и ради чего это происходит. Вот тут-то и представляется хороший случай поразмыслить над тем, какой вклад вносит каждое полушарие в общую творческую задачу, как правое лепит образ, а левое подыскивает для него словесное выражение, что теряется при этом (вспомним тютчевское: «мысль изреченная есть ложь») и что приобретается, как происходит взаимодействие полушарий при переработке «правды природы» в «правду искусства» (Бальзак).

Едва начинаешь сопоставлять специфику полушарий с психологией творчества, как в глаза бросаются поразительные совпадения. Одно их них – тот мрачноватый тон, в который окрашено мироощущение правого полушария и, если верить Стендалю и многим его собратьям по перу, мироощущение всякого человека искусства. Похоже на то, что именно в правом полушарии, где, судя по всему, и пребывает пресловутая творческая жилка, гнездятся те сложные потребности самовыражения, которые при благоприятном стечении обстоятельств находят удовлетворение в создании новых ценностей, а при неблагоприятном – в разрушении старых.

Поиск формулы бензола

Когда немецкий химик Ф. А. Кекуле искал формулу бензола, толчком к её открытию послужил приснившийся ему дракон, кусающий свой хвост: творческая работа продолжалась в подсознании, во сне. Эта схема упрощённо представляет, как взаимодействуют три важные системы, организующие психическую и прежде всего творческую деятельность человека: полушария мозга, сон и бодрствование, сознание и подсознание. Сон и подсознание вместе с правым полушарием составляют внутренний контур психики, рождающий идеи, мысли, образы и т. п. Бодрствование и сознание вместе с левым полушарием образуют внешний контур, который эти идеи и мысли осуществляет в реальной деятельности человека. Внутренний и внешний контуры, так же, как и составляющие их модули, неразрывно связаны друг с другом.

Совершенно очевидно, что открытия в области функциональной асимметрии полушарий заставят пересмотреть многие разделы физиологии, неврологии, психологии, психиатрии. Но психология творчества, как художественного, так и научного, подвергнется, вероятно, наиболее серьёзному пересмотру. И дело не только в том, что мы начинаем рассматривать творчество как внутренний диалог, и даже не в том, что мы усматриваем физиологическую основу для этого диалога, – нет, масштабы наших новых знаний о мозге и перспективы, которые они открывают, гораздо шире. В единую систему теперь удаётся соединить три самые главные идеи, связанные с проблемой «творчество и мозг» и становящиеся благодаря этой взаимосвязи тремя китами, на которых ей предстоит опираться. Это – взаимодействие полушарий, взаимодействие сознания и подсознания и взаимодействие быстрого и медленного сна и их отношения с бодрствованием. Каждая из них нуждается ещё в разработке, но сейчас речь не о том, а о плодотворности связей и аналогий между ними.

В самом деле, эти взаимные обуздания и уступки полушарий, эти переплетения грубых инстинктов и тонких эмоций, эта проявляющаяся во всём разница в мировосприятии, хотя и не такая уж непримиримая, чтобы осложнить взаимопонимание, – всё это как две капли воды похоже на взаимоотношения между сознательным и подсознательным «Я». Когда мы говорим о внутреннем диалоге, о беседах двух «Я», пытающихся с разных сторон постигнуть суть явления, каких собеседников мы имеем в виду? Не чистая же это метафора! Нет, это, безусловно, они – сознательное и подсознательное «Я» – те самые неразлучные антагонисты, про которых говорил ещё Фауст:

Ах, две души живут в больной груди моей,
Друг другу чуждые, и жаждут разделенья!

Вопреки общераспространенному мнению, попытки разобраться в сфере подсознательного начались не с Фрейда, а задолго до него: у Платона Сократ рассказывает о своём личном демоне, который внушает ему некоторые мысли. Кант писал, что сфера неосознанных представлений беспредельна и «на великой карте нашей души... освещены только некоторые пункты». Творчество он связывал с подсознанием: рассудок, говорил он, больше всего действует в темноте, а подсознание – это «акушерка мыслей».

Немецкий психолог В. Вундт сравнивал подсознание с неким существом, которое трудится на нас, а потом «бросает зрелые плоды к нашим ногам». Бертран Рассел рассказывал, что иногда он откладывает в сторону свои замыслы, чтобы дать им дозреть в подсознании. «Научные искания и намечающиеся мысли продолжают обогащаться, преобразовываться, расти и там, так что, возвратившись потом в сознание, они оказываются более содержательными, созревшими и обоснованными, – пишет Ухтомский. – Несколько сложных научных проблем могут зреть в подсознательном рядом и одновременно, лишь изредка выплывая в поле внимания, чтобы от времени до времени подвести свои итоги».

Некоторым творцам удавалось подсмотреть работу своего подсознания и как бы подслушать диалог между двумя своими «Я» – сознательным и подсознательным. «Я сочиняю всегда, каждую минуту дня и при всякой обстановке, – писал Чайковский к Н. фон Мекк. – Иногда я с любопытством наблюдаю за той непрерывной работой, которая сама собой, независимо от предмета разговора, который я веду, от людей, с которыми нахожусь, происходит в этой области головы моей, которая отдана музыке... Иногда это бывает какая-то подготовительная работа, а в другой раз является совершенно новая самостоятельная музыкальная мысль».

Непревзойдённый анализ этой непрерывной и независимой работы принадлежит Анри Пуанкаре, выдающемуся французскому математику. «Лишь тот способен к математическому творчеству, – рассказывает он, – кто умеет распознавать и выбирать». Чтобы перебрать все варианты решений, никакой жизни, разумеется, не хватит, но все варианты и не приходят на ум учёному. В поле его сознания попадают в основном полезные комбинации. Это похоже на экзамен второго тура, куда допускают лишь тех, кто прошел первый тур. Пуанкаре рассказывает, как он писал свою работу об автоморфных функциях. В течение двух недель он тщетно пытался доказать, что таких функций не существует. Как-то вечером он выпил кофе и не мог заснуть. «...Идеи теснились в моей голове, – пишет он, – я чувствовал, как они сталкиваются, и вот две из них соединились, образовав устойчивую комбинацию. К утру я установил существование одного класса этих функций...»

Первый этап работы завершён. Пуанкаре прерывает работу и отправляется в геологическую экспедицию. Затем, после возвращения (он запомнил, что это произошло, когда в компании друзей он садился в омнибус), ему приходит в голову мысль, что преобразования, которые он использовал для определения автоморфных функций, тождественны преобразованиям неевклидовой геометрии. Но дальше дело опять не идёт. Пуанкаре переключается на другую тему, не подозревая, что она ассоциативно связана с предыдущей. Раздосадованный неудачами, он едет отдохнуть на море. Он прогуливается по берегу, и его вдруг осеняет, что преобразования квадратичных форм, которыми он сейчас занимается, тоже сходны с преобразованиями неевклидовой геометрии. Что заставило его обратиться к близкой теме, как не голос подсознательной интуиции, искавшей спасительную аналогию, которая нередко одна выводит мысль из тупика и указывает дорогу к открытию?

Через некоторое время Пуанкаре возвращается к первоначальной теме и, как он сам говорит, предпринимает «систематическую осаду и успешно берёт одно за другим передовые укрепления». Но один бастион держится. Пуанкаре снова прерывает работу. «Однажды, – рассказывает он, – во время прогулки по бульвару, мне вдруг пришло в голову решение того трудного вопроса, который меня останавливал».

Отличный пример чередований сознательной работы и внезапных озарений! Всё начинается с сознательной попытки доказать, что автоморфных функций не существует. Затем бессонная ночь, построение первого класса функций и поиски выражения для них по известней аналогии. Затем внезапные озарения – в омнибусе и на берегу моря. Второму озарению предшествует работа над вспомогательной проблемой. Наконец, третье озарение, проверка и приведение в порядок найденного. «Самое удивительное во всей этой истории, – говорит Пуанкаре, – это ощущение внезапного озарения и зрелище, как две идеи соединяются в комбинацию... Кажется, что в этих случаях присутствуешь при своей собственной подсознательной работе, которая стала частью сверхвозбужденного сознания. Начинаешь смутно различать два механизма, или два метода работы этих двух «Я».

Комбинации, являющиеся сознанию во время озарения, выглядят так, словно они уже прошли первый отбор. Значит ли это, что подсознание образовало только эти комбинации, догадавшись, что они полезны, или оно создавало и другие, но, разобравшись в них, решило не обременять ими сознание? Пуанкаре склоняется к последнему и усматривает здесь аналогию с ощущениями: мы ощущаем всё, что происходит вокруг, но задерживаем внимание лишь на том, что сильнее всего действует на наши чувства. К чувству обращены и математические комбинации, – к чувству математической красоты, гармонии чисел и форм, геометрической выразительности.

Ощущение красоты вызывается таким расположением элементов, при котором ум в состоянии охватить их целиком. Эта гармония служит уму поддержкой и руководителем. Полезные комбинации – это и самые красивые. Большинство комбинаций, образованных в подсознании, не в состоянии подействовать на наше эстетическое чувство, поэтому они никогда не будут осознаны. Полезная же комбинация является к сознанию во всём блеске озарения, ожидая, чтобы сознание, оценив её по достоинству, не замедлило воскликнуть: «Эврика!»

В начале нашего столетия учёные часто обсуждали, работает ли мозг над проблемой, когда сознание занято житейскими мелочами. Сначала думали, что озарение приходит после того, как мозг отдохнёт. Для защиты «гипотезы отдыха» призывали авторитет Гельмгольца, который говорил, что счастливые идеи не приходят к нему в минуту усталости, за письменным столом. За идеями Гельмгольц всегда отправлялся на прогулку. Но он же и подчёркивал, что озарения посещают его не во время отдыха, а час спустя, когда сознание снова принимается за работу.

«Кто хотя бы однажды делал работу, лежащую на границе или, казалось бы, за границей возможного, – пишет академик А. Б. Мигдал, – знает, что есть только один путь: упорными и неотступными усилиями, решением вспомогательных задач, подходами с разных сторон, отметая все препятствия, отбрасывая все посторонние мысли, довести себя до состояния, которое можно назвать состоянием экстаза (или вдохновения?), когда смешивается сознание и подсознание, когда сознательное мышление продолжается и во сне, а подсознательная работа делается наяву».

Совпадения с наблюдениями Пуанкаре здесь в каждом этапе – от сознательных усилий и вспомогательных задач до смешения сознания и подсознания. И полное опровержение «гипотезы отдыха»: мозг не отдыхает в привычном смысле слова, не отключается от всего, а, напротив, переходит на форсированный режим, меняя лишь его уровни, выдвигая на первый план в зависимости от этапа решения задачи то сознание, то подсознание. И в награду за упорство и усердие творцу является вдохновение.

Правда, явиться оно может и без всяких сознательных усилий и хитроумных приёмов, а просто оттого, что человек захвачен проблемой, поглощён ею без остатка, как поглощён был ею в решающие дни своего великого открытия Менделеев или как весь отдался творчеству Пушкин в знаменитом своем болдинском плену. В такие дни может и не быть внезапных озарений посреди мглы бесплодия – все дни тянется сплошное и ровное озарение, во время которого улетучивается тоска, исчезают заботы, рассеиваются все сомнения, и человек работает по двадцать часов в сутки, не зная усталости. Его сознание не успевает перерабатывать то, что складывает к его ногам подсознание; от этого создается сказочное ощущение полноты жизни и полноты счастья:

И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге...

Сознательное мышление продолжается и во сне, говорит Мигдал, а подсознательная работа делается наяву. Психическая деятельность действительно продолжается во сне, как в быстрой его фазе, так и в медленной. Об этом не раз писали, напомним только, что во время быстрого сна, занимающего у взрослого человека 20-25 процентов общего времени сна, рисунок ЭЭГ удивительно похож на рисунки ритмов легкой дремоты, а часто и бодрствования, и что некоторые группы нейронов работают в это время гораздо интенсивнее, чем наяву. Какой уж там отдых! А в медленном сне, чьи ритмы совсем не похожи на ритмы бодрствования и глазные яблоки неподвижны, ибо ничего нам в это время не снится – в медленном сне, бывает, и учащённо бьется сердце и усиливается кожно-гальваническая реакция, словом, бушуют целые эмоциональные бури – недвусмысленное отражение подсознательной работы психики.

Так стоит ли удивляться, что плодом этой, когда скрытой, а когда запоминающейся работы могут быть и стихи (один из вариантов «Генриады» Вольтера, строфы оды «Бог» Державина, поэма «Кубла-Хан» Кольриджа), и музыкальные пьесы («Соната дьявола» Тартини, увертюра к «Золоту Рейна» Вагнера), и формулы химических соединений (вроде приснившейся немецкому химику Фридриху Августу Кекуле структурной формулы бензола), и даже целая таблица химических элементов. Последний случай как раз великолепно иллюстрирует взаимоотношения между сознанием и подсознанием в процессе упорной работы. Менделеев уже открыл закон, но таблицу составил неудачно: элементы были расположены не в привычном нам порядке возрастания атомных весов, а в порядке их убывания. Утомлённый, он ложится вздремнуть, и подсознание, как бы получив задание от сознания, отправляется на поиски окончательной формы и находит её. «Вижу во сне таблицу, где элементы расставлены, как нужно, – рассказывает в тот же день Менделеев своему приятелю. – Проснулся, тотчас записал на клочке бумаги...»

Едва ли не самое интересное в «творческих» снах – это их язык, предельно насыщенный символами, аллегориями и иносказаниями, которые сознание ещё нередко должно подвергнуть расшифровке. Ведь тому же Кекуле формула бензола является то в виде сцепившихся лапами и хвостами обезьян, то в виде огненной змеи, пожирающей свой хвост. Хорошо ещё, как он сам писал впоследствии, его «мысленный взор был искушён в видениях подобного рода». А что приснилось Мигдалу, решавшему задачу о вылете электронов из атома при ядерных столкновениях! Сознание не находит ответа, но сознательные попытки решить проблему активизируют подсознание, и оно «выдаёт» идею в иносказательной форме: Мигдалу снится цирковая наездница, которая скачет по арене, внезапно останавливается, и цветы, которые она держит в руках, летят в публику. «Оставалось, – говорит А. Б. Мигдал, – только перевести эту мысль на язык квантовой механики».

Образный язык нашего второго «Я», этого неутомимого «экзаменатора первого тура», его высокоразвитая эстетика и пристрастие к символам и аллегориям – всё это неопровержимо свидетельствует о том, что подсознательное тяготеет к правому полушарию, а дающее ему задания сознание – к левому. Можно предположить, что правое полушарие несёт основную ответственность за наши сновидения вообще, как «творческие», так и самые обыкновенные, и что оно более связано с быстрым сном, во время которого мы и видим свои яркие, образные сны, в то время как левое связано со сном медленным, во время которого, согласно отчётам всех испытуемых, людям в лучшем случае приходят мысли, а не образы.

В своё время разгадку особой образности сновидений искали то в возвращении к «до-логическому» мышлению наших далёких предков, не владевших ещё речью и аристотелевой логикой, то в оживлении детского мышления, то в пробуждении символов-архетипов, причудливо сочетающихся с впечатлениями дня, то, наконец, в давлении нашей нравственной «цензуры» на вырывающиеся наружу затаённые желания, на чём особенно настаивал Фрейд. Все это, очевидно, не лишено оснований, и в наших сновидениях, безусловно, отражается целый сонм разнообразных мотивов, установок, мыслей и эмоций, но преобладание в них образного языка можно объяснить только доминирующим участием правого полушария, для которого этот язык основной и чаще всего единственный. Это особенно хорошо видно в таких случаях, как с бензолом и цветами-электронами, где ни «цензуре», ни архетипам делать было нечего.

Кстати сказать, образный язык – это изначальный язык едва ли не всякого творчества. Об этом говорит Пушкин в уже цитировавшейся нами «Осени», где процесс творчества описан с научной последовательностью: сначала «душа стесняется лирическим волнением», затем к поэту идет «незримый рой гостей, знакомцы давние, плоды мечты моей», и лишь потом «пальцы просятся к перу». Об этом говорят и прозаики, например, Бунин, который всегда сначала искал «звук», то есть интонацию, внутренний ритм, а потом уже слова – без «звука» они не приходили. Об этом говорят и учёные – математики, физики, химики. Когда была создана общая теория относительности, некоторым показалось, что наука отбросила последние остатки наглядности, что она занялась не столько явлениями, сколько отношениями, которые выражаются формулами, ничего не говорящими чувствам. Но это была ошибка.

Собирая материал для своей книги о психологии изобретений в математике, французский учёный Жак Адамар разослал многим учёным анкету с вопросами о языке их мышления. «Слова, написанные или произнесённые, не играют, видимо, ни малейшей роли в механике моего мышления, – отвечал ему сам создатель теории относительности, – психологическими элементами мышления являются некоторые более или менее ясные знаки и образы». Образы эти были у Эйнштейна зрительными, слуховыми, а иногда и двигательными. Слова же или другие знаки появлялись, «когда мысль надо было передать другим».

У Адамара оказалось то же самое. Он рассказывает, что начинает думать пятнами неопределённой формы – это помогает ему охватить единым взглядом все элементы рассуждения и ничего не упустить из виду. Он вспоминает Родена, утверждавшего, что скульптор должен до конца удерживать в памяти общую идею ансамбля, иначе ему не удастся детализировать её. Математик сродни скульптору, говорит Адамар. Когда он рассматривал сумму бесконечного числа слагаемых, он сначала видел не формулу, а «место, которое она занимала, если бы её написали»: некую ленту, более широкую или более тёмную в тех местах, где должны были быть самые важные члены формулы.

Творческая мысль должна, прежде всего, опираться на интуитивное ощущение единства идеи, а оно может быть ещё далеко от своего словесного или числового выражения. Английский психолог Ф. Гальтон признавался, что когда ему надо было выразить мысль словами, ему приходилось совершать целую умственную перестройку. Многие ораторы не готовят своих речей в письменной форме и не обдумывают их в словах, чтобы избежать этих утомительных перестроек. Слова появляются в тот момент, когда их надо произносить. Существует, правда, и «типографский» тип мышления, который ещё в прошлом веке описал французский психолог Т. Рибо. Люди этого типа думают только словами, но слова предстают перед ними напечатанными. Таким был один физиолог, которого Рибо хорошо знал. Он жил среди собак, но мог думать о собаке, лишь видя слово «собака» напечатанным. Выходит, люди этого типа мыслят всё-таки не словами, а изображениями слов. Когда мы думаем словами, мы произносим их или слышим, а видим уже потом. «Типографский» тип – это ярко выраженный тип правого полушария.

Так что ж, все лавры правому? Оно и ведает творческим воображением, и руководит сновидениями, и сдерживает эйфорию левого... Не обделяем ли мы левое? Что же остаётся на долю нашего рационального и вместе с тем слегка беспечного сознания? Не так уж мало. Оно ведь даёт задание правому и после озарения снова берёт в руки инициативу: надо проверить полученные результаты и точно выразить их. Адамар говорит, что открытый Ньютоном закон всемирного тяготения почти целиком вытекал из первого и второго законов Кеплера. Но один коэффициент выводился из третьего закона Кеплера, и прийти к нему можно было лишь с пером в руке, занимаясь очень точными расчётами. А точные расчёты – прерогатива левого полушария. В наш век математизации наук и «компьютеризации» жизни левое полушарие редко остаётся без работы.

Какое же из них главней – левое или правое? Сознательное мышление или подсознательное? Отвечая на подобный вопрос, Адамар писал: «Когда вы едете верхом, лошадь выше или ниже вас? Она сильнее вас и может бежать быстрее вас, и однако вы её заставляете делать то, что вы хотите». Все мы помним, как многие в излишнем увлечении идеями психоанализа стали отождествлять бесконечно богатое подсознание с одним лишь из его слоёв – с вытесненными аффективными комплексами. За этой ошибкой потянулась другая. Когда подсознание «превратилось» в хранилище самых разнообразных по характеру и происхождению явлений, возникла иллюзия внутреннего их родства, и высочайшие взлеты человеческого духа стали рассматривать как прямое следствие одних физиологических побуждений.

Уловив эту нелепость, К. Станиславский объединил несознаваемые механизмы творчества в категорию «сверхсознания». Приёмы психотехники, которым он учил актёров, напоминают те приемы мобилизации подсознания, о которых говорит А. Б. Мигдал и к которым прибегают организаторы «мозговых штурмов», направленных на решение изобретательских задач, а также те, кто преподает языки по болгарскому методу. Речь идёт о том, чтобы заставить оба типа мышления, оба полушария, решать задачу сообща; речь идет о вершинах, а не о глубинах психики. Вот почему не «под» и не «без», а «сверх». Сверхсознание!

Об этом гениальном (хотя, увы, и не научном) термине Станиславского вспоминает известный советский нейрофизиолог П. В. Симонов в своих работах, посвящённых взаимоотношениям сознания и подсознания в процессах творчества. Концепция Симонова проливает дополнительный свет на роль этих двух форм мышления и на биологический смысл функциональной асимметрии мозговых полушарий. «Зародышем всякого открытия, – пишет он, – является гипотеза, истинность которой ещё предстоит установить. Создание же гипотез не терпит насилия: нельзя сесть к столу с твёрдым намерением что-нибудь открыть. Скорее наоборот: иногда надо предоставить подсознанию полную свободу и подождать, пока оно само принесёт взращённые плоды».

Симонов полагает, что несознаваемость определённых этапов творческой деятельности возникла в процессе эволюции как необходимость противостоять консерватизму сознания. Он признаёт сознание аксиомой и определяет его косвенным образом как знание, которое можно передать другим (вспомним Эйнштейна, говорившего, что слова приходят к нему, когда мысль надо передать другим; вот она главная функция левого полушария). Диалектика развития психики такова, говорит Симонов, что передаваемый с помощью речи опыт человечества, сконцентрированный в сознании, должен быть защищён от случайного, сомнительного, не подтверждённого практикой. Знания должны лежать на своих полочках и не вступать в причудливые комбинации, подобные сновидениям. За этим и следит сознание, выполняющее по отношению к опыту ту же роль, которую выполняют по отношению к генетическому фонду особые механизмы, защищающие его от превратностей внешних влияний.

Но строгий порядок, царящий в сознании, мешает формированию новых гипотез, рождению неожиданных, парадоксальных идей. В первый момент сознание отказывается примириться с тем, что противоречит разложенному по полочкам опыту. Вот почему сам процесс формирования гипотез освобождён эволюцией от контроля сознания, готового отвергнуть гипотезу в самом её зародыше. Сознанию предоставлена другая роль: отбор тех гипотез, которые правильно отражают действительность.

Мысль об отборе возвращает нас к идеям Пуанкаре и к старым идеям психологии творчества. Два типа мышления, два способа познания, две логики, два собеседника – и всё это в гармоничном единстве, в постоянном сотрудничестве. Мы ещё не знаем, как далеко зайдёт эта специализация, но мы уже знаем, где искать «творческую жилку», каким языком предпочитает пользоваться и с какой сферой психики связан каждый из участников содружества. Мы ещё не знаем, как рождается мысль, возникает чувство, оживает память, но исследуя соперничество и сотрудничество наших полушарий, мы уверенно движемся к заветному знанию.


«Наука и жизнь», №3, 1983,
ISSN 0028-1263.